In Memoriam

Лев Михайлович ТУРЧИНСКИЙ

(1933–2022)

Библиограф, коллекционер, исследователь русской поэзии XX в. Автор ряда публикаций о жизни и творчестве М.И. Цветаевой, составитель книги «Цветаева в воспоминаниях современников» (М., 1992); автор монументального труда: Тарасенков А.К., Турчинский Л.М. Русские поэты ХХ века: 1900–1955 годы. Материалы для библиографии. М., 2004 (2007 — новое, дополненное издание); справочников «Русская поэзия XX века, 1961–1991» (2016) и «Русская поэзия XX века, 1992–2000: Материалы к библиографии» (2019). Один из создателей серии «Малый серебряный век», автор комментариев и публикаторов многих из книг, появившихся в этой серии. Переплётчик самиздатской литературы.

В 1961–1975 — сотрудник Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина (ГМИИ), в 1977–2013 — Государственного Литературного музея (ГЛМ) в должности реставратора редких и ценных книг, рукописей и документов, с 1991 — художника-оформителя. (По свидетельству дочери Анастасии Турчинской, именно Гослитмузей «приютил» её отца, когда тот оказался в поле зрения КГБ из-за хранения самиздата и тамиздата, пережил обыск и остался без работы.)

Участник создания и оформления многочисленных выставок ГЛМ.

____________________________________________________________________

И опять невосполнимая потеря. Очень грустно и больно. Светлая память и вечный покой! Спасибо Вам, дорогой Лев Михайлович, за те годы, что Вы провели рядом с нами в крохотной подвальной комнате на Трубниковском, за оформленные Вами выставки, за Вашу доброту и отзывчивость, необыкновенную скромность и редкую, самоотверженную любовь к поэзии, книге, печатному слову.

Ольга Залиева
____________________________________________________________________

Не стало Льва Михайловича Турчинского. Удивительного человека, библиографа, библиофила, одного из лучших, если не лучшего знатока русской поэзии ХХ века. Он переплетал книги о. Александру Меню, посылая том стихов в лагерь Андрею Синявскому, умудрился зашить в переплёт двадцать пять рублей. И они дошли до адресата. Добрый, внимательный, неспешный, чем-то похожий на старинного русского мастерового, он помогал всем и каждому. Много лет работая в Литературном музее, Лев Михайлович был участником бесчисленного количества выставок и литературных вечеров.
Его указатели по русской поэзии ХХ века, включающие тысячи наименований, давно признаны классическими. Он вернул память о множестве поэтов, часто видевших свои стихи в малотиражных, а сегодня совершенно недоступных изданиях. Я приходил к нему на Трубниковский и наслаждался его неспешными разговорами. Ему всё время кто-то звонил, кому-то он был нужен. И из-под глаз под старыми очками буквально струилась доброта. Узнав о какой-то новой книге, он буквально загорался от восторга и желания взять её в руки. Я могу сказать, что во многом это был мой учитель.
Дорогие Ася, Миша, Костя, все, кто знал и любил этого удивительного человека, как же нам повезло, что мы его встретили на дороге жизни!
Светлая Вам память, Лев Михайлович.

Виктор Леонидов
____________________________________________________________________

Светлая и благодарная память Льву Михайловичу Турчинскому. Человек редкой душевной и интеллектуальной щедрости, неутомимый книжник, выдающийся, высокопрофессиональный библиограф и знаток русской поэзии двадцатого столетия (описанной в фундаментальных изданиях, им подготовленных), при этом предельно скромный и самокритичный. Замечательный человек, глубоко порядочный и честный, верный друг своих друзей, любящий и любимый своей дружной семьей. Царствие ему Небесное!

Максим Фролов

___________________________________________________________________________

ВЕЧЕР ПАМЯТИ ЛЬВА ТУРЧИНСКОГО
22 ноября 2024. Дом И.С. Остроухова в Трубниках

15 ноября в Доме И.С. Остроухова в Трубниках прошёл вечер памяти Льва Турчинского, известного библиографа и бывшего сотрудника ГМИРЛИ имени В.И. Даля. На мероприятии был представлен сборник «Книжный труженик. Лев Турчинский и его библиотека», составленный и выпущенный известным исследователем книжной культуры Михаилом Сеславинским; также своими воспоминаниями о Льве Турчинском поделились литературоведы Александр Парнис и Сергей Зенкевич.

Директор ГМИРЛИ Дмитрий Бак: «Сегодня мы посвящаем вечер личности поистине легендарной. Когда я только пришёл работать в музей, уже все сотрудники знали Льва Михайловича и восхищались им. Я очень рад, что часть его бесценной литературной коллекции сейчас находится в наших фондах! И книга у Михаила Сеславинского получилась замечательной: она совмещает в себе искреннюю сердечность с детальной точностью».

Михаил Сеславинский: «Моё знакомство с Львом Михайловичем состоялось в 1985 году, хотя могло произойти гораздо раньше: мой отец был старинным другом Турчинского. Я сам увиделся с ним уже в зрелом возрасте, и наши дальнейшие встречи всегда буду вспоминать как лучшие минуты и часы жизни. Начинался наш вечер всегда на кухне, а потом мы перемещались в роскошную библиотеку Льва Михайловича, которая действительно являлась национальным достоянием! В ГМИРЛИ Турчинский занимался оформлением выставок, а также продолжал свое переплётное мастерство: многие еще в советское время называли его „переплётчиком русской поэзии“, особенно он увлекался Серебряным веком. Удивительно, что у Льва Михайловича была богатая библиотека не только книг, но и автографов: среди них есть подписи Андрея Белого, Бенедикта Лившица, Бориса Пастернака, Владимира Маяковского, Марины и Анастасии Цветаевых, и многих других».

15 ноября в Доме Ильи Остроухова ГМИРЛИ, где Турчинский проработал вплоть до последнего дня, прошёл вечер его памяти. Главным после самого Льва Михайловича героем вечера стал Михаил Сеславинский, который принял участие в создании коллективной книги «Книжный труженик. Лев Турчинский и его библиотека». Издание представляет собой расширенный каталог избранных автографов прозаиков, поэтов и деятелей культуры прошлого столетия, подписанных в том числе самому Турчинскому, сопровождённый очерками и статьями о нём Сеславинского и дочери Анастасии Львовны.

«Папина жизнь прожита не зря, его библиографией (речь о многократно переизданных справочниках „Русские поэты XX века“ и „Русская поэзия XX века“. — И.В.) пользуются и будут пользоваться библиографы и русские аукционисты», — эти слова дочери выдающего коллеги подтвердил Михаил Вадимович.

Выйдя к микрофону, Сеславинский размотал клубок личной семейной истории, подчеркнув, что его отец и Лев Турчинский были друзьями, причём встреча с выдающимся приятелем отца могла произойти в студенческие годы Сеславинского-младшего, но «девушки победили книги» и они познакомились намного позже.

ПРЕСС-СЛУЖБА
ГМИРЛИ ИМ. В.И. ДАЛЯ
____________________________________________________________________
Вадим ПЕРЕЛЬМУТЕР

СЛОВО О ЛЁВЕ

Фрагменты

Мы познакомились добрых полвека назад, почти случайно и, я бы сказал, не без эффектного «сопутствующего сюжета».

Летним днём шестьдесят девятого, то ли семидесятого, точно не помню, заглянул я к своим знакомым девушкам, работавшим в Отделе гравюры и рисунка ГМИИ, который и по сию пору там же, справа от музея, в бывшем особняке купцов Бурышкиных. В прохладно-пустующем вестибюле встречная сотрудница сказала, что девушки сейчас во дворе, туда и проследовал напрямик — через «чёрный» выход. Двор тот был тогда, я бы сказал, «очень московский»: длинный, проходной, другим концом выходящий к Волхонке, прямо к магазинчику на углу (для рассказа моего — «деталь» не лишняя). По всей левой стороне двора тянулись «жилые» бараки, коммунально-густо населённые «рабочим классом», перед каждым бараком — врытые в землю стол и две лавки, вечерами собиравшие доминошников, так что всякий проходящий вечером по Колымажному переулку (тогда именовавшемуся «улицей Маршала Шапошникова») делал сие под отчётливо доносившийся сюда постук доминошных костяшек. А днём — обычно пусто.

Но не в тот день. За ближним ко мне столом восседал Анатолий Зверев. Сразу его узнал, потому как несколькими днями раньше видел его — и, так сказать, был представлен, — в левом, «жилом» ещё в ту пору, крыле Литературного института, у художницы Наташи Касаткиной, я к ней иногда забегал, знал, что они со Зверевым дружат, вот и застал. Но это — к слову.

Продолжаю. Перед Зверевым — пачка притащенных «музейными» девушками ватманских листов, распахнутая большая коробка с акварелью, изрядно початая бутылка «красного» и стакан. Ещё пара таких — непочатых — бутылок — в авоське, возле босых, наполовину сунутых в какие-то тапки ног художника. Напротив, через столешницу от художника, — очередная «модель», то бишь одна из «музейных». Зверев стремительно и размашисто рисует портрет, в коротких паузах прихлёбывая из стакана и доливая.

Мне шепотком поведали, что «цена портрета» — бутылка (благо, сбегать за ней через двор до магазина и обратно — минут десять). Стало быть, портрет уже третий. Однако двух прежних не видать.

Но вот Зверев делает последний взмах кисточкой и отодвигает лист. Портрет готов. По-моему, весьма удачный. «Модель» хватает его — и в дом. А художник прихлёбывает, чуть откидывается на спинку скамьи, отдыхает, на солнышко щурится.

Минут через пятнадцать «опортреченная» возвращается. В сопровождении крепко сбитого мужчины с бородкой, по виду — лет на десять старше меня. В каждой руке у него — по обрамленному портрету, которые он, улыбаясь, вручает двум, как понимаю, предыдущим «моделям», уже «окантованным». Присаживается рядом со Зверевым. Нас знакомят. Это — Лёва (так и представляется). Тут же кто-то притаскивает ещё два стакана — для нас. Потом Зверев поднимается, подбирает авоську и уходит. Отработал-заработал. Я, конечно, спросил, часто ли он так «подрабатывает» тут. «Бывает,- ответили, — особенно когда тепло».

Чуть позже расходимся и мы…

Несколько дней спустя снова зашёл в Отдел графики. На сей раз все были наверху, в зальчике, чаёвничали. И Лёва с ними. Разговорились. Узнав, что я в Литинституте доучиваюсь, стишки сочиняю, попросил, верней сказать, «велел» что-нибудь прочитать. А когда с чаем покончили, повёл «к себе» — через правый, «вход-выход» в ГМИИ, в закут-«мастерскую», где он картинки окантовывал и книжки переплетал. Книжки стал показывать, Я тогда впервые увидал столько «тамиздата» и «самиздата», и «раритетов» стихотворных, о каких прежде только слыхивал. Хотя сам уже «книжником» был не первый год, у букинистов «самых-самых» бывал регулярно, примелькался им до снисходительности к тому, что листаю подчас подробно, почитывая, «редкости», которые, они понимали, мне не по карману. А тут — сокровищница. Да ещё — комментарии ко всему, что в руки беру, Так и просидел там до конца его рабочего дня.

А на прощанье Лёва позвал меня в гости. Домой.

Но всё как-то не получалось. Долго. Встречались время от времени, то у общих знакомых, то на вечерах поэтических, иногда подолгу разговаривали, а то просто обменивались впечатлениями, возникал повод — перезванивались. И так — несколько лет — до августа семьдесят четвёртого. Когда он позвонил и попросил приехать. И, едва переступил я порог, сообщил, что только накануне воротился из Ленинграда — ездил провожать Леонида Черткова, отбывшего в эмиграцию.

Это имя нередко прежде возникало в наших разговорах, Лёва с какой-то даже нежностью, не подберу вернее слова, относился к Черткову. Несколько раз цитировал наизусть его стихи, чуть ли не хвастался историко-литературными находками друга. А тем вечером только «про Лёню» и говорил, Даже выпили мы с ним за то, чтобы «у Лёни там сложилось»…

Так и не знаю, почему из всех своих многочисленных друзей именно меня, никогда Черткова не видевшего, выбрал он для излияний — и «возлияний» — того вечера. Так и не дав мне отвлечься толком на книжные полки, к коим меня, понятно, тянуло.

Теперь, много лет спустя, думаю о странных «знаках» выпадающих в жизни, может быть, в надежде когда-нибудь отозваться чем-то вроде эха.

В самом начале восьмидесятых обнаружил и открыл я для себя затерявшегося в истории литературы «писателя без книги» Сигизмунда Кржижановского. Не предполагая, разумеется, что потрачу несколько десятилетий на его «свидание с читателями» (не только российскими). А немного позже узнал, что был не первым (не считая, разумеется, немногих, уже ушедших к той поре, современников Кржижановского), кто его «нашёл» — и высоко, пусть лаконично, оценил. В третьем томе «Краткой Литературной Энциклопедии», вышедшей в шестьдесят шестом. За подписью «Л. Чертков».

Но я опять немного отвлёкся. Впрочем, когда вспоминаешь о Лёве Турчинском, такие «боковые ветки» отвлечений неизбежны, Говорили о многом — и разном…

До полок его фантастической библиотеки я добрался позже. Однако говорить про то не вижу особого смысла: к сказанному — и написанному — другими добавить нечего, Разве что — присоединиться…

Ну, и ещё слегка возгордиться. Потому что удалось… опять выбираю слово поточней… не «пополнить», разумеется, «процент» не тот, просто «удостоиться» приёму в его коллекцию. Лучшую из существующих. В восемьдесят пятом принёс ему на Петровку, он к тому времени давно уже там, в Литмузее, работал, только что вышедшую первую мою книжку — «Дневник». И развеселил, рассказав, что может поздравить нас обоих: меня — с днём рождения первенца (или первенки?), её — с совершеннолетием! Потому как провела она в сумраке издательском — со дня не больно-то желательного явления машинописи в редакции, руководимой поэмотворцем-лауреатом Егором Исаевым и до выхода на свет — ровно восемнадцать лет. Ну, и отметили тут же, я предварительно запасся.

Год спустя приволок ему из Еревана только что вышедшую там книгу Сергея Шервинского «От знакомства к родству». Единственную прижизненную книгу «избранного» поэта, начавшего печататься за семьдесят лет до того. И тут я тоже не обошёлся без «истории с биографией». Лёва «биографии» книг очень ценил.

С Шервинским я познакомился ещё раньше, чем с Турчинским, в середине шестидесятых, с годами всё чаще бывал у него. Слушал его рассказы-воспоминания — про Брюсова, про Ахматову, про Кузмина, короче, едва ли не про весь Серебряный Век, все сиживали в кресле, по-прежнему пребывавшему справа от стола. Слушал его новые переводы и старые стихи, читал свои. Полувековая разница в возрасте ничуть не сковывала. Хотя и не давала забыть, что общаюсь с полноправным участником изданной в девятьсот шестнадцатом (!) знаменитой — «брюсовской» — первой антологии армянской поэзии.

Армения в беседах возникала часто. Особенно с середины восьмидесятых, когда я стал там регулярно бывать. Обзавёлся друзьями-литераторами. И вот, осенью девяносто второго, сидя с ними в кафе, поинтересовался: как они собираются отметить в ноябре девяностолетие Шервинского. «Ну, пригласим его. Если не сможет приехать, пошлём поздравления». — «А книжку избранного издать, какой у него никогда не было?» — «Так ведь не успеем!» — «Подарите договор на книжку. Уверенность, что — будет». В общем, улетал я из Еревана с договором, подписанным директором издательства (обычно, первая подпись — автору, а директор, мол, ещё подумает-решит, или не решит).

Тот листок я и принёс Шервинскому — от армян — на день рожденья. Он тут же настоял, что будет работать над книгой только вместе со мной. И работали — неторопливо, встречаясь дважды в месяц по вечерам. С перерывами на лето. Так что могу теперь подарить нашу общую книгу…

И ещё об одной книжке, которая без участия-помощи Лёвы: а) делалась бы существенно дольше (хотя и так на неё ушло почти два года); б) получилась бы, мягко говоря, не совсем такой, какой стала.

В середине восемьдесят восьмого договорился я с издательством об издании тома стихов, статей и воспоминаний Ходасевича. Под заглавием, бесповоротно выбранным, — «Колеблемый треножник». И сообщил о том Лёве, посетовав, конечно, на то, что, если со стихами, воспоминаниями, кое-какими биографическими материалами всё более или менее внятно, то статьи о литературе, каких в давно пожелтевшей эмигрантской периодике — тьма-тьмущая, это не метафора, человек почти два десятка лет так на жизнь зарабатывал, концы с концами мучительно сводил, «проблема» теперь эти статьи. Никакой «библиографии» этих публикаций нету даже у Берберовой (я с Ниной Николаевной к тому времени уже с полгода переписывался). Ну, а про «спецхран» Ленинки, в коем все «советские» годы была замкнута «эмигрантщина», попавшая так или иначе в «метрополию», и говорить нечего. Его, правда, «спецхран» этот, не так давно отомкнули, хлынули туда исследователи-историки литературы, однако и не вообразить, сколько времени сожрёт сие перелистывание газетных и журнальных подшивок.

Тут Лёва перебил: «Хабарову позвони». — «А кто это?» — «Игорь. Он фанат Ходасевича и давным-давно — каким-то хитрым чудом — допуск в спецхран получил и переписал — потом перепечатал — всё, что сумел найти. Давал мне потом читать эту папку. Она толстая, тебе хватит — выбрать». — «А ты можешь ему позвонить — предупредить обо мне?» Он снял трубку, набрал номер, поприветствовал, сказал несколько слов и передал мне. Мы мигом договорились. Через день я был у Игоря, получил машинописи. Там обнаружилось почти всё, что я хотел-искал. «Почти» это потом заполнила моя жена, посидев-помучившись в Ленинке, заодно уточнив моё представление о, так сказать, масштабе проделанного Хабаровым.

Однако Лёва и сам поучаствовал в работе над книжкой. Издательство дало мне «волю вольную» — на оформление тома: фотографии, всякие рисованные портреты и прочие относящиеся к делу картинки, «титулы» прижизненных книжек, инскрипты-автографы и прочее. Поначалу прикинул: ну, примерно сотня иллюстраций. С этим взялся помогать мне Алексей Наумов, ну, и Лёва, конечно, охотно подключился. Очень охотно. Поделили работу «на троих»: я прочёсывал фонды Литмузея и ЦГАЛИ (теперь — РГАЛИ), Наумов — свою коллекцию и знакомых коллекционеров, Лёва — свою и «своих». В общем, набралось у нас иллюстраций две сотни, и все в книгу поместились, на почти семи сотнях её страниц.

Когда дарил книжку Лёва, предложил ему тоже, вместе со мной, расписаться на «титуле» — как соучастнику, он отказался: «Ну, что я тут такого сделал?»

И ещё — про книжку и, ежели угодно, «около неё». В разгар работы над нею Лёва познакомил меня с гарвардским профессором-русистом Джоном Мальмстадом, с коим давно дружил, ещё с тех пор, когда Джон регулярно бывал в СССР, работал в архивах, встречался с библиофилами, словом, готовил ныне знаменитое «Ардисовское» издание двух томов Ходасевича и не только их. Потом он — по неизвестным мне причинам-поводам — надолго стал «невъездным, а в „перестроечные“ годы появился снова.

„С подачи“ Лёвы наши отношения с Джоном, как говорится, „сложились“ сразу. Он нередко бывал у нас в гостях, всякий раз появляясь, как говорил, „с бутилкой“. Бывший ученик Берберовой в Принстонском университете, оставшийся с той поры её другом и подопечным, естественно, он стал и нашим с Ниной Николаевной „связным“. С ним и передал ей в девяносто первом только что вышедший „Колеблемый треножник“».

А спустя несколько месяцев узнал случайно, что Джон — снова в Москве, причём уже недели две-три. Я удивился: с чего бы вдруг не появляется, даже не окликает. И позвонил Лёве — с этими вопросами. А он и отвечает, что Джон очень на меня обижен и на Берберову тоже. Пожаловался он Лёве: Нина Николаевна попросила его передать — от неё — мне, что «Колеблемый треножник» — «лучшее издание Ходасевича, какое она только могла вообразить»! А ведь это он — в «Ардисе» — первопроходцем был, и тома сделал по полтыщи страниц, и комментариев там тьма, и всяких «приложений», всё «по науке» (в «Треножнике»: к слову, комментариев практически нет, отказ от них — сознательный: сперва — как можно больше текстов, доселе неведомых читателю, дать, а до комментариев руки у будущих издателей наверняка дойдут — позже; разумеется, так и вышло, в четырёхтомнике конца девяностых). И Берберова тогда его за это очень хвалила, а тут… Как не обидеться-то?

Я попросил Лёву передать Джону, чтобы не валял дурака, я ведь ему про двухтомник много чего хвалебного наговорил, забыл, что ли? Не знаю, как Лёва это изложил, но следующим вечером Джон позвонил. А потом и явился, как обычно, «с бутилкой». Правда, слов Берберовой мне так и не передал, слаб человек. Впрочем, я ведь их уже знал. От Лёвы…

То ли Ходасевич нас более сблизил, то ли что другое, не могу теперь судить, но после «Треножника» мы стали встречаться, разговаривать подолгу — темы подворачивались как бы сами собой — заметно чаще, чем до. В начале девяностых упомянул я как-то, что буквально закопался в архиве Георгия Шенгели, надумал — и сговорился предварительно с издательством — сделать однотомник, опубликовать, наконец, всё — или почти всё то, что «главный враг Маяковского» не мог напечатать при жизни.

(Поясню-напомню: именно на полях сочинённого в тридцать пятом письма-доноса Лили Брик «на самый верх» — про то, что засевшие в Госиздате «враги Маяковского» — а Шенгели, автор едкой брошюры «Маяковский во весь рост» (1927) в Госиздате-то и служил, — не дают ей, законной наследнице, издать «во весь голос» великого революционного поэта, именно на полях того письма была начертана знаменитая формула Сталина о «лучшем, талантливейшем», этот ответ Бухарину, который в тридцать четвёртом, на писательском съезде, возложил было те лавры на Пастернака. Ну и перестали Шенгели печатать.)

Услыхав, что я, по такому случаю, регулярно бываю у падчерицы — и наследницы — Шенгели Ирины Сергеевны Манухиной, Лёва взволновался: а нету ли у неё, не сохранились ли, часом, редчайшие первые издания «Гонга» и «Раковины», которые он в шестнадцатом и семнадцатом выпустил в Крыму, а позже (вторую — так, аж пять лет спустя, уже перебравшись в Москву) «переиздал». Беру в кавычки, потому как эти самые «вторые издания» весьма существенно отличались от «первых». И за «первыми» библиофилы охотились, но, как правило, безуспешно.

Отвлекаюсь на подробности, чтобы понятен стал охвативший Турчинского азарт.

Книжки у Манухиной обнаружились. Однако, понятно, она знала — что — раритеты, потому дарить не собиралась, только продать. Запросила, помнится, долларов по сто за книжку, сумма, по тем временам, огромная. Но коллекционеры так не считали. И Лёву это не остановило — через несколько дней передал я «зелень» и принёс ему книжки.

Месяца два спустя рассказал ему, что Ирина Сергеевна, пристрастившаяся тогда к путешествиям (откуда деньги находились — тема отдельная, не «тутошняя») — самым дешёвым, на автобусах, в Европу, о которой с детства, наслушавшись воспоминаний матери, мечтала, — добралась после той продажи аж до Испании, с восторгом — и подробностями — мне про то поведала. Лёва, выслушав, хмыкнул удовлетворённо, мол, наследницу поэта ублажил…

А позже и Ходасевич, законно сказать, в некотором пополнении лёвиных редкостей поучаствовал. Осенью девяносто третьего, будучи с женой во Франции, подарил Синявским «Треножник». Очень он им понравился. Стали расспрашивать — как это такую книжищу удалось-угораздило сделать. Особенно усердствовала в том Марья Васильевна, сама издательским делом, как известно, недилетантски занимавшаяся. Андрей Донатович тем временем в стихи углубился. Ну, я и рассказал подробности. И про Лёву тоже, про то, что без него могло и по-другому, явно хуже, выйти, ну, и, конечно, про «дело жизни» его, что на книжных полках теснится. Тут Марья Васильевна повела меня наверх, на третий этаж, к тем полкам их библиотеки, где стихи были собраны, среди коих — полно старых эмигрантских изданий. И велела (sic!) выбрать для Турчинского несколько книжек, каких, мне думается, может у него не быть. Я и выбрал — штук пять-шесть, Помню «Флаги» Бориса Поплавского (1931), «В дыму» (1926) и «Дневник в стихах» (1950) Николая Оцупа, «После её смерти» (1952) Владимира Злобина, что-то из Антонина Ладинского.

И привёз Лёве этот подарок от Синявских. Книжки две из тех у него уже были, однако их он тоже у себя оставил — «для обмена». И попросил — при случае — поблагодарить. Случай вскоре представился…

«Книжных» историй накопилось немало, боюсь наскучить. Однако ещё одну всё-таки хочу рассказать. Потому что она — не столько про книжку, сколько про… страсть, иначе не назвать.

В двенадцатом году хозяин художественной галереи, мой добрый знакомый Валерий Новиков задумал отметить в галерее своей девяностолетие российского джаза, который, как известно, начался с того, что поэт, танцор и теоретик современного танца Валентин Парнах привёз из Парижа и подарил Москве набор джазовых инструментов. Тогда же и состоялся первый джазовый концерт.

По такому случаю Новиков заказал и издал перевод французской книжки Парнаха «История танца». И пригласил джазистов принять участие в действе.

Решили и мы с Сергеем Бычковым, моим старинным другом — и «по совместительству» издателем, с которым мы за несколько лет до того затеяли щедро иллюстрированную поэтическую «Библиотеку для избранных», — поучаствовать. По-своему, то бишь выпустить «к дате» стихотворную книгу Парнаха, последняя книжка его издавалась аж в сорок девятом.

Я не захотел собирать нечто вроде «избранного», нет, лучше «воспроизвести» печатно под одним переплётом три выходившие в Париже и, естественно, никогда не переиздававшиеся книги Парнаха. Так и назвать — «Три книги». «Самум» (1918), с тремя рисунками Натальи Гончаровой. Изданный там же два года спустя «Motdinamo»-«Словодвиг», созданный в соавторстве с Натальей Гончаровой и Михаилом Ларионовым, где стихи — «от руки», по-русски, и они же — по-французски, и восемнадцать работ художников, к той поре уже небезвестных во Франции (только в книге эти рисунки и сохранились). И «Карабкается акробат» (1922), с портретом автора работы Пикассо и с рисунком подружившегося с Парнахом в Париже великолепного Ладо Гудиашвили.

Первая и третья книги — редкости, но до коллекционеров и крупных библиотек иногда добиравшиеся. «Словодвиг» уникален, из напечатанных ста пятидесяти нумерованных экземпляров сохранилось то ли два, то ли три. В библиотеках Парижа, Лондона, Берлина — копии. Авторский экземпляр — в РГАЛИ. Ещё один, до которого мне чудом удалось добраться, увы, чуть дефектный. И всё. Тот случай, когда библиофилы могут и не мечтать.

В общем, издали мы с Бычковым задуманное. И, прибыв чуть позже в Москву, позвонил Лёве, позвал в ЦДЛ — книжку подарю. Не называя — какую. Он взял её в руки, разломил наугад и… обомлел. Попал на «Словодвиг». Закрыл, вытащил носовой платок, протёр мигом вспотевшие ладони. Посмотрел на них — не понравились. «Сейчас, — говорит, — приду». И отправился вниз — руки мыть.

Я пожалуй, никогда не видывал — и, уверен, — не увижу такого. Лёва листал «Словодиг», замирая по нескольку минут на каждом развороте, вблизи, близко-близко поднося к очкам, разглядывал не только строчки, но и, кажется мне, буквы, и рисунки. Молча. Но «вслух дыша».

Это не было отношением к книге, это были отношения с книгой. Интимные.

Когда прощались, я в шутку посетовал: «Ты забыл про спасибо». Он слегка улыбнулся шутке, что-то еле-слышно пробормотал. И ушёл, всё ещё растерянный.

Повторюсь: таких отношений с книгой не видел никогда…

Ну, а теперь, наконец, про то, что сделал Лёва для меня.

В начале ноября две тысячи третьего был у меня вечер в Литмузее, в Трубниках, то бишь в бывшем доме Остроухова, наискосок вправо — некогда Ходасевич регулярно бывал у своего друга Бориса Диатроптова, а наискосок влево жил Сергей Яблоновский, известный некогда критик, упоминаемый, в частности в мемуаре Цветавой о Волошине «Живое о живом». Такое вот намоленное место.

К тому времени уже шесть лет как вышел мой «Пятилистник», где впервые «разредил» стихи своими рисунками. И решено было в музее сопроводить вечер выставкой этой самой графики. А поскольку только что миновал мой день рождения, я предложил друзьям, которые придут на вечер, выбрать по рисунку — если, конечно, понравится, а потом, когда уеду и выставка закончится, придти в музей и забрать, о чём и сообщил перед началом вечера.

Окантовал мои листки, понятно, Лёва. «По-музейному», в классических широких паспарту. И развесил к моему приходу тоже он. Увидев это всё лёвино творение был я просто поражён — сам никогда эти картинки такими не видывал и не представлял себе, «Нравится?» — спросил он меня. — «Не то слово!».

Думаю, уверен, что именно Лёва, его работа, — причиною двух последовавших, «знаковых» для меня событий.

Первое. Присутствовавшие на том вечере Игорь Чулков и Евгений Кольчужкин, совместные тогда издатели «Водолей Publishers», подошли ко мне по окончании и предложили проиллюстрировать готовившееся ими издание сонетов Шекспира в новых переводах. Я, понятно, ответил, что браться за подобное после того, что — и как! — некогда сие осуществил Фаворский, меня, мягко говоря, смущает. Однако они настаивали. Договорились, что я, вернувшись домой, почитаю эти самые новые переводы, ну, и попробую сделать парочку «пробных» листов. Если их это устроит, тогда и возьмусь за дело. Они согласились. Два листа им понравились. Ну, и появились поэтому семнадцать картинок — шестнадцать в тексте, семнадцатая — на переплёте. В общем, вышла книжка — и неожиданно для меня прямо-таки «со свистом» разошлась (через полгода, будучи в Москве, с трудом сыскал-купил один — последний — экземпляр в одном-единственном из магазинов).

Не без продолжения. Год спустя, едучи в Париж, прихватил экземпляр. Похвастаться Розановой, у которой после смерти Андрея Донатовича обыкновенно становился на постой (так мы это определяли).

Она книжку раскрыла и говорит: «Почему без надписи?» — «Потому, — отвечаю, — что робею. Вы ведь диплом когда-то в университете по Фаворскому писали. Завтра утром в город уеду, а Вы полистайте. Если — честно — понравится, вернусь — надпишу. А просто так, для приличия, жалко. У меня у самого этих книжек уже почти нету». Договорились. Возвращаюсь вечером. Садимся за стол. Книжка на краю лежит, Марья Васильевна ко мне её подталкивает: «Пишите!» То-то гордости мне было!

Второе. Был на том вечере и Максим Амелин. Ходил-разглядывал. Всякие хорошие слова сказал. Позже, когда делал у него в издательстве книжки свои, мгновенно поддержал моё намерение — несколько «разрядить» (или разредить?) сочинённое картинками моими. Так и вышло.

Кабы не Лёва, не думаю, что стали бы меня именовать иногда «книжным графиком»…

…И последняя встреча. В мае девятнадцатого, на Красной площади — «Non fiction». В четверти часа ходьбы от места первой встречи. Я позвонил — подошла Ася. Сказала, что Лёва настаивает завтра быть «на книжках». Привезла его, совсем уже слабого. Я видел, как они шли между издательскими рядами, как Лёва то и дело останавливался — не от усталости, а чтобы лучше разглядеть какую-то обложку. Потом мы сидели на скамейке, и я подарил ему три своих книжки, заблаговременно надписанных. Он раскрывал их по очереди, близко-близко подносил к глазам, читал инскрипт, улыбался, поворачивался ко мне: «Спасибо!» И снова. Троекратно. Так и попрощались…
____________________________________________________________

И понеслась душа…

Мой алгоритм памяти о Л.М. Турчинском работает по-своему. Не могу определить его суть, но, кажется, она связана не столько с профессиональным взаимодействием (хотя основана на нём), сколько с человеческим внутри профессионального.

Главное мое ощущение от Л. Турчинского — незащищённость и бесконечная доброжелательность. Ни одна моя выставка, ни одна экспозиция за 25 лет работы в музее не обошлась без него. В памяти всплывает многое: вот Лёва радостно рассказывает, как менял пеленки внука, или, застенчиво поправляя очки, просит переложить витрину во время монтажа выставки Фета, чтобы можно было закрепить экспонаты: сделанная раскладка ему не нравится, кажется перенасыщенной…

Однажды на Петровке поперек лопнуло вертикальное стекло, на котором Лёва монтировал развеску. Тяжёлая верхняя часть, оставшись без нижней опоры, стала падать, как гильотина… Лёва успел отшатнуться. Бледного, мы подхватили его, когда он соскочил со стремянки, отвели в запасник и там отхаживали, сами дрожа от ужаса.

Помню, как зимой, после непростого монтажного дня, провожала его в метро, потому что он обещал приехать к М. И. Белкиной. Он тогда готовил переиздание справочника А.К. Тарасенкова «Русские поэты XX века», который вышел в 2004 г. (см.: Русские поэты XX века. 19001955. Материалы для библиографии / Сост. А.К. Тарасенков, Л.М. Турчинский. М.: Языки славянской культуры, 2004). Усталый, подслеповатый, шаткой походкой, с портфелем, в котором были книги (каждая — раритет и целое состояние!), тащился он поздним вечером к Белкиной, а от неё уже совсем ночью — к себе на Сходню. В тот вечер он заснул у Белкиной на стуле и упал вместе с этим стулом, сломав его. Обещал починить, но никак не успевал сделать это. Долго мы с ним потом над этим стулом, вернее — неисполненным обещанием его починить, подшучивали…

Еще одна вспышка памяти: 10 сентября 1990 г. я вышла на работу после командировки в Финляндию, куда московские новости не доходили. Вернувшись, я успела только съездить к папе в госпиталь и отправилась на Петровку, где монтировали экспозицию по XVIII веку. А когда вошла в залы, увидела бледного и потерянного Лёву.
— Что случилось? — спросила я.
— Алика убили… — ответил слабым голосом и как-то беспомощно Лёва.

Так я узнала, что накануне был убит о. Александр Мень. Разумеется, и выставку, которая открывалась 22 января 1991 г. в нижнем зале Петровки, в день рождения о. Александра и к вечеру памяти о нём, монтировал Л.М. Турчинский.

Весной 1992 г., с 27 марта по 26 апреля, на Петровке прошли три выставки из коллекции Вс.Н. Некрасова преимущественно и семь вечеров (литературных чтений), знакомивших с творчеством неофициальных художников и близких им поэтов 19501990-х гг. — Лианозовская программа. Называлась она «Семь вечеров. Лианозово — Москва. Художники и поэты». Тогда состоялась первая в Москве выставка О. Рабина, были показаны работы Н. Вечтомова, Кропивницких, В. Немухина, Л. Мастерковой, Э. Булатова, Ф. Инфантэ, И. Кабакова и др. художников. Прошли вечера И. Холина, Г. Сапгира, Вс. Некрасова, Я. Сатуновского, М. Соковнина, Л. Рубинштейна, И. Ахметьева, М. Сухотина… Программа шла под логином «Искусство без разрешения» и её лейтмотивом была история Лианозовской группы — творческого объединения художников и поэтов, существовавшего с конца 1950-х гг. Само название группе дали надзорные органы, а собирались ее участники в квартирке барачного дома, многократно запечатленного О. Рабиным и располагавшегося вблизи железнодорожной станции Лианозово.

Стоит, вероятно, напомнить, что Лианозовская программа осуществлялась в музее в период не просто остаточного, но не полного финансирования культуры — казна едва справлялась, выделяя 30% денег от запланированных бюджетом, а три сменных Лианозовских выставки немалого объема в одностолпной палате (так называемый нижний зал), сделанные в течение месяца, требовали не только напряжения сил, но и расходных материалов для окантовки, развески и прочих оформительских работ, которые добывались в прямом смысл слова на помойке, собирались из обрезков стекла, остатков «обноски» и проч. Воплощение этого проекта в тех условиях стало возможно тоже благодаря подвижническим усилиям Л.М. Турчинского и И.А. Гаврилова, которые превращали разобщённые предметы коллекции Вс.Н. Некрасова в материал для экспонирования, а его — в выставки.

Уже одно то, что тогда в центре Москвы, на Петровке, в течение длительного времени висели афиша программы и рукописный шрифтовой плакат со всеми мероприятиями и именами участников, было чрезвычайно важным событием, сделавшим явным то, что прежде было достоянием очень немногих, и давшим толчок целому междисциплинарному направлению в изучении, а также в поисках новых форматов репрезентации и описания современного искусства. С начала 1990-х гг. по настоящее время тот проект стимулирует издательские, музейные, исследовательские и просветительские проекты, индивидуальные и коллективные.

К 100-летию М. Цветаевой в 1992 г. в Трубниках (дом И.С. Остроухова) открылась выставка, на которой впервые, кажется, показали предметы из её недюжинного фонда в ГЛМ. Хранителем выставки была Маша — М.В. Соколова (1956-2002). После одной из школьных экскурсий обнаружилось пропажа — из экспозиции исчезли колода карт и знаменитый перстень с коктебельским сердоликом, подаренный Цветаевой Сергеем Эфроном. ЧП! Сразу скажу, что вещи потом нашлись в мусорной корзине: школьники поиграли и подкинули… Спасибо, что в музее же, а не выбросили где-нибудь на помойке, как было с портмоне Достоевского, например…

Но прежде чем пропажа нашлась, прошли несколько трудных для всех и особенно для хранителя выставки дней. Маша тогда приехала на Петровку, где располагалась в то время дирекция, с объяснительной и зашла ко мне. Она была очень расстроена, её прямо трясло. От её общительности и жизнелюбия не осталось и следа. Успокоить её я не могла, отпустить одну боялась, и мы пошли пешком на Трубники, по бульварам и переулкам. Шли преимущественно молча. Мне даже сейчас кажется, что я просто шла за ней… Когда дошли, в доме уже никого не было. Спустились в подвал, где еще работал Лёва. Увидев нас и уже зная, что произошло, он усадил нас на какое-то подобие стульев и стал из замызганных стаканов отпаивать портвейном. Не помню, сколько это длилось, но Маша все время говорила и говорила о пропаже, перебирая возможные её варианты и делая предположения об обстоятельствах. А Лёва что-то отвечал (скорее — бурчал), давая ей возможность выговориться. Мягкая и чуть картавая его речь, перемежающаяся словом «понимаешь», произносимым почти без «и» в середине, журчала убаюкивающе и постепенно снимала эмоциональный накал случившегося.

Так, в подвале Турчинского, без которого невозможно представить себе цветаеведение, мы и пережили первый шок от того благополучно впоследствии завершившегося происшествия на выставке Цветаевой.

Татьяна Соколова